лейбочкины штучки что означает
Доктор Живаго
Галузина уже не раз доходила до привоза, торговой площади Крестовоздвиженска. Отсюда в дом к ней было налево. Но каждый раз она передумывала, поворачивала назад и опять углублялась в прилегавшие к монастырю закоулки.
Привозная площадь была величиной с большое поле. В прежнее время по базарным дням крестьяне уставляли её всю своими телегами. Одним концом она упиралась в конец Еленинской.
Другая сторона по кривой дуге была застроена небольшими домами в один этаж или два. Все они были заняты амбарами, конторами, торговыми помещениями, мастерскими ремесленников.
Здесь, в спокойные времена, бывало, за чтением газеты-копейки восседал на стуле у порога своей широченной, на четыре железных раствора раскидывавшейся двери, грубиян-медведь в очках и длиннополом сюртуке, женоненавистник Брюханов, торговавший кожами, дегтем, колесами, конской сбруей, овсом и сеном.
Здесь на выставке маленького тусклого оконца годами пылилось несколько картонных коробок с парными, убранными лентами и букетиками, свадебными свечами. За оконцем в пустой комнатке без мебели и почти без признаков товара, если не считать нескольких наложенных один на другой вощаных кругов, совершались тысячные сделки на мастику, воск и свечи неведомыми доверенными неведомо где проживавшего свечного миллионера.
Здесь в середине уличного ряда находилась большая в три окна колониальная лавка Галузиных. В ней три раза в день подметали щепяшийся некрашеный пол спитым чаем, который пили без меры весь день приказчики и хозяин. Здесь молодая хозяйка охотно и часто сиживала за кассой. Любимый её цвет был лиловый, фиолетовый, цвет церковного, особо торжественного облачения, цвет нераспустившейся сирени, цвет лучшего бархатного её платья, цвет её столового винного стекла. Цвет счастья, цвет воспоминаний, цвет закатившегося дореволюционного девичества России казался ей тоже светлосиреневым. И она любила сидеть в лавке за кассой, потому что благоухавший крахмалом, сахаром и темнолиловой черносмородинной карамелью в стеклянной банке фиолетовый сумрак помещения подходил под её излюбленный цвет.
Здесь на углу, рядом с лесным складом стоял старый, рассевшийся на четыре стороны, как подержанный рыдван, двухэтажный дом из серого теса. Он состоял из четырёх квартир.
В них было два входа, по обоим углам фасада. Левую половину низа занимал аптекарский магазин Залкинда, правую — контора нотариуса. Над аптекарским магазином проживал старый многосемейный дамский портной Шмулевич. Против портного, над нотариусом, ютилось много квартирантов, о профессиях которых говорили покрывавшие всю входную дверь вывески и таблички.
Здесь производилась починка часов и принимал заказы сапожник.
Здесь держали фотографию компаньоны Жук и Штродах, здесь помещалась гравировальня Каминского.
Ввиду тесноты переполненной квартиры молодые помощники фотографов, ретушер Сеня Магидсон и студент Блажеин соорудили себе род лаборатории во дворе, в проходной конторке дровяного сарая. Они и сейчас там, по-видимому, занимались, судя по злому глазу красного проявительного фонаря, подслеповато мигавшего в оконце конторки. Под этим оконцем и сидел на цепи повизгивавший на всю Еленинскую песик Томка.
«Сбились всем кагалом», — подумала Галузина, проходя мимо серого дома. — «Притон нищеты и грязи». Но тут же она рассудила, что не прав Влас Пахомович в своем юдофобстве. Не велика спица в колеснице эти люди, чтобы что-то значить в судьбах державы. Впрочем, спроси старика Шмулевича, отчего непорядок и смута, изогнется, скривит рожу и скажет, осклабившись: «Лейбочкины штучки».
Ах, но о чем, но о чем она думает, чем забивает голову?
Разве в этом дело? В том ли беда? Беда в городах. Не ими Россия держится. Польстившись на образованность, потянулись за городскими и не вытянули. От своего берега отстали, к чужому не пристали.
А, может быть, наоборот, весь грех в невежестве. Ученый сквозь землю видит, обо всем заранее догадается. А мы когда голову снимут, тогда шапки хватимся. Как в темном лесу. Оно положим не сладко теперь и образованным. Вон из городов погнало бесхлебье. Ну вот и разберись. Сам чорт ногу сломит.
А все-таки то ли дело наша родня деревенская? Селитвины, Шелабурины, Памфил Палых, братья Нестор и Панкрат Модых? Своя рука владыка, себе головы, хозяева. Дворы по тракту новые, залюбуешься. Десятин по пятнадцати засева у каждого, лошади, овцы, коровы, свиньи. Хлеба запасено вперед года на три.
Инвентарь — загляденье. Уборочные машины. Перед ними Колчак лебезит, к себе зазывает, комиссары в лесное ополчение сманивают. С войны пришли в Георгиях, и сразу нарасхват в инструктора. Хушь ты с погонами, хушь без погон. Коли ты человек знающий, везде на тебя спрос. Не пропадешь.
Однако пора домой. Просто неприлично так долго женщине разгуливать. Добро бы у себя в саду. Да там развезло, увязнешь в грязи. Как будто маленько отлегло.
И окончательно запутавшись в рассуждениях и потеряв их нить, Галузина подошла к дому. Но перед тем как переступить его порог, она в минуту топтания перед крыльцом еще охватила мысленным взором много всякой всячины.
Она вспомнила теперешних верховодов в Ходатском, о которых имела близкое представление, политических ссыльных из столиц, Тиверзина, Антипова, анархиста Вдовиченко-Черное знамя, здешнего слесаря Горшеню Бешеного. Всё это были люди себе на уме. Много они на своем веку перебаламутили, что-то верно опять замышляют, готовят. Без этого не могут. Жизнь провели при машинах и сами безжалостные, холодные, как машины. Ходят в коротких, поверх фуфаек, пиджаках, папиросы курят в костяных мундштуках, чтобы чем не заразиться, пьют кипяченую воду.
Ничего не выйдет у Власушки, эти всё перевернут по-своему, всегда поставят на своем.
И она задумалась о себе. Она знала, что она женщина славная и самобытная, хорошо сохранившаяся и умная, не плохой человек.
Ни одно из этих качеств не встречало признания в этой захолустной дыре, да и нигде, может быть. И непристойные куплеты о дуре Сентетюрихе, известные по всему Зауралью, из которых можно было привести только начальные строчки:
Сентетюриха телегу продала,
На те деньги балалайку завела,
А дальше шли скабрезности, в Крестовоздвиженске пелись, как она подозревала, с намеком на нее.
И, горько вздохнув, она вошла в дом.
Доктор Живаго Поэма «Встреча»
О*уетительное произведение.
Рекомендую
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Доктор Живаго
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Борис Леонидович Пастернак
В настоящем издании сохраняются основные особенности вторской орфографии и пунктуации.
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
За тридцать лет широкой известности роман «Доктор Живаго» стал источником самой разнообразной критической литературы на всех языках мира. В связи с его публикацией в «Новом мире» (№1-4, 1988) эта литература начинает быстро пополняться отечественной критикой. Поразительно разнообразие трактовок этого произведения, написанного с намеренной стилистической простотой. Недаром один из читателей написал в «Огонек», что затратил много усилий, пытаясь даже читать между строк, и при этом не обнаружил ничего, способного послужить причиной многолетнего запрета, наложенного у нас на «Доктора Живаго».
Тут возразить нечего.
Автор романа меньше всего думал о публицистике и политическом споре. Он ставил себе совсем иные — художественные — задачи. В этом причина того, что, став вначале предметом политического скандала и небывалой сенсационной известности, книга постепенно превратилась в объект спокойного чтения, любви, признания и изучения.
Художник, по определению Райнера Марии Рильке, одного из самых духовно близких Пастернаку европейских писателей XX века, это человек, который пишет с натуры. Его цель — неискаженно передать, как он сам воспринимает события внешнего мира. Пластически воплотить, преобразить эти события в явления мира духовного, мира человеческого восприятия. Дать этим событиям новую, в случае успеха длительную жизнь в памяти людей и образе их существования.
В молодости Пастернак писал: «Недавно думали, что сцены в книге инсценировки. Это заблуждение. Зачем они ей? Забыли, что единственное, что в нашей власти, это суметь не исказить голоса жизни, звучащего в нас.
Неумение найти и сказать правду — недостаток, которого никаким умением говорить не правду не покрыть. Книга — живое существо. Она в памяти и в полном рассудке: картины и сцены — это то, что она вынесла из прошлого, запомнила и не согласна забыть».
И далее: «Живой действительный мир — это единственный, однажды удавшийся и все еще без конца удачный замысел воображения… Он служит поэту примером в большей еще степени, нежели натурой и моделью».
Выразить атмосферу бытия, жизнь в слове — одна из самых древних, насущных задач человеческого сознания. Тысячелетиями повторяется, что не хлебом единым жив человек, но и всяким словом Божьим. Речь идет о живом слове, выражающем и несущем жизнь.
В русской литературе это положение приобрело новый животрепещущий интерес, главным образом благодаря художественному гению Льва Толстого. В дополнение к этому Достоевский многократно утверждал, что если миру суждено спастись, то его спасет красота.
Словами одного из героев «Доктора Живаго» Пастернак приводит это положение к форме общественно-исторической закономерности: «Я думаю, — говорит в романе Н. Н. Веденяпин, — что, если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробного воздаяния, высшею эмблемою человечества был бы цирковой укротитель с хлыстом, а не жертвующий собой проповедник. Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность её примера.
До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности.
В основе этого лежит мысль, что жизнь символична, потому что она значительна».
В этом утверждении, читаемом без затруднения и простом по стилю, много существенных, далеко не сразу понятных наблюдений. В частности, из него следует, что красота, без которой мертво даже самое высокое нравственное утверждение, это свет повседневности, то есть именно та правда жизни, которую ищет и стремится выразить художник, лирик по преимуществу.
Бессмертное общение между смертными и есть Духовная жизнь, историческое сознание людей. А символичность жизни, иными словами, возможность записать, выразить её знаком, символом, объясняется тем, что жизнь — значительное, содержательное, осмысленное явление.
«Доктор Живаго» стал итогом многолетней работы Бориса Пастернака, исполнением пожизненно лелеемой мечты. С 1918 года он неоднократно начинал писать большую прозу о судьбах своего поколения и был по разным причинам вынужден оставлять эту работу неоконченной. За это время во всем мире, и в России особенно, все неузнаваемо изменилось. В ответ менялись замысел, герои и их судьбы, стиль автора и сам язык, на котором он считал возможным говорить с современниками.
Совершенствуясь от опыта к опыту, текст следовал душевному состоянию своего творца, его ощущению времени. На страницах писем и рукописей, исписанных четким, одухотворенно летящим почерком Пастернака, постоянно упоминается работа над прозой.
В 1915 — 1917 годах, одновременно с первыми книгами своих стихотворений, Пастернак написал несколько новелл, из которых была напечатана только «Апеллесова черта». Вскоре автор перестал считать удачной не только эту новеллу, но и её манеру, замысел, подчиненный тогдашнему пониманию задач искусства. Эти мысли высказаны им в короткой повести «Письма из Тулы». Новые взгляды Пастернак стремился воплотить в начатом тогда же романе. Посылая его отделанное начало (примерно пятую часть) редактору и критику В. Полонскому, он писал:
«Вот история этой вещи. До 17 года у меня был путь — внешне общий со всеми; но роковое своеобразие загоняло меня в тупик, и я раньше других, и пока, кажется, я единственно, — осознал с болезненностью тот тупик, в который эта наша эра оригинальности в кавычках заводит… И я решил круто повернуть. Я решил, что буду писать, как пишут письма, не по-современному, раскрывая читателю все, что думаю и думаю ему сказать, воздерживаясь от технических эффектов, фабрикуемых вне его поля зрения и подаваемых ему в готовом виде, гипнотически и т. д. Я таким образом решил дематерьялизовать прозу…»
Так появилась известная повесть «Детство Люверс».
До начала тридцатых годов Пастернак время от времени упоминает о продолжении и развитии сюжетных линий романа.
Появляются прозаические (1922 год), а затем — стихотворные главы романа «Спекторский» и «Повесть», в начале которой читаем:
«Вот уже десять лет передо мною носятся разрозненные части этой повести, и в начале революции кое-что попало в печать.
Но читателю лучше забыть об этих версиях, а то он запутается в том, кому из лиц какая в окончательном розыгрыше досталась доля. Часть их я переименовал; что же касается самих судеб, то как я нашел их в те годы на снегу под деревьями, так они теперь и останутся, и между романом в стихах под названием «Спекторский», начатым позднее, и предлагаемой прозой разночтения не будет: это — одна жизнь» (1929 год).
Замысел работы о судьбах поколения после пятилетнего перерыва приобретает новые черты:
«А я, хотя и поздно, взялся за ум. Ничего из того, что я написал, не существует. Тот мир прекратился, и этому новому мне нечего показать. Было бы плохо, если бы я этого не понимал. Но, по счастью, я жив, глаза у меня открыты, и вот я спешно переделываю себя в прозаика Диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, в поэта — Пушкинского. Ты не вообрази, что я думаю себя с ними сравнивать. Я их называю, чтобы дать тебе понятье о внутренней перемене.
Я мог бы сказать то же самое и по-другому. Я стал частицей своего времени и государства, и его
Доктор Живаго
Борис Пастернак
Грустные мысли обуревали ее. Если бы она взялась продумать их вслух по порядку, у нее не хватило бы слов и времени до рассвета. А тут, на улице, эти нерадостные соображения налетали целыми комками, и со всеми ими можно было разделаться в несколько минут, в два-три конца от угла монастыря до угла площади.
Светлый праздник на носу, а в доме ни живой души, все разъехались, оставили ее одну. А что, разве не одну? Конечно, одну. Воспитанница Ксюша не в счет. Да и кто она? Чужая душа потемки. Может, она друг, может, враг, может, тайная соперница. Перешла она в наследство от первого мужнина брака, Власушкина приемная дочь. А может, не приемная, а незаконная? А может, и вовсе не дочь, а совсем из другой оперы! Разве в мужскую душу влезешь? А впрочем, ничего не скажешь против девушки. Умная, красивая, примерная. Куда умнее дурачка Терешки и отца приемного.
Вот и одна она на пороге Святой, покинули, разлетелись кто куда.
Муж Власушка вдоль по тракту пустился новобранцам речи говорить, напутствовать призванных на ратный подвиг. А лучше бы, дурак, о родном сыне позаботился, выгородил от смертельной опасности.
Сын Тереша тоже не утерпел, бросился наутек накануне великого праздника. В Кутейный посад укатил к родне, развлечься, утешиться после перенесенного. Исключили малого из реального. В половине классов по два года высидел без последствий, а в восьмом не пожалели, выперли.
Ах какая тоска! О господи! Отчего стало так плохо, просто руки опускаются. Все из рук валится, не хочется жить! Отчего это так сделалось? В том ли сила, что революция? Нет, ах нет! От войны это все. Перебили на войне весь цвет мужской, и осталась одна гниль никчемная, никудышная.
То ли было в батюшкином дому, у отца-подрядчика? Отец был непьющий, грамотный, дом был полная чаша. И две сестры – Поля и Оля. И как имена складно сходились, такие же обе они были согласные, под пару красавицы. И плотничьи десятники к отцу ходили, видные, статные, авантажные. Или вдруг вздумали они – нужды в доме не знали, – вздумали шести шерстей шарфы вязать, затейницы. И что же, такие оказались вязальщицы, по всему уезду шарфы славились. И все, бывало, радовало густотой и стройностью – церковная служба, танцы, люди, манеры, даром что из простых была семья, мещане, из крестьянского и рабочего звания. И Россия тоже была в девушках, и были у ней настоящие поклонники, настоящие защитники, не чета нынешним. А теперь сошел со всего лоск, одна штатская шваль адвокатская да жидова день и ночь без устали слова жует, словами давится. Власушка со приятели думает замануть назад золотое старое времечко шампанским и добрыми пожеланиями. Да разве так потерянной любви добиваются? Камни надо ворочать для этого, горы двигать, землю рыть!
Галузина уже не раз доходила до привоза, торговой площади Крестовоздвиженска. Отсюда в дом к ней было налево. Но каждый раз она передумывала, поворачивала назад и опять углублялась в прилегавшие к монастырю закоулки.
Привозная площадь была величиной с большое поле. В прежнее время по базарным дням крестьяне уставляли ее всю своими телегами. Одним концом она упиралась в конец Еленинской. Другая сторона по кривой дуге была застроена небольшими домами в один этаж или два. Все они были заняты амбарами, конторами, торговыми помещениями, мастерскими ремесленников.
Здесь в спокойные времена, бывало, за чтением газеты-копейки восседал на стуле у порога своей широченной, на четыре железных раствора раскидывавшейся двери, грубиян, медведь в очках и длиннополом сюртуке, женоненавистник Брюханов, торговавший кожами, дегтем, колесами, конской сбруей, овсом и сеном.
Здесь на выставке маленького тусклого оконца годами пылилось несколько картонных коробок с парными, убранными лентами и букетиками, свадебными свечами. За оконцем в пустой комнатке без мебели и почти без признаков товара, если не считать нескольких наложенных один на другой вощаных кругов, совершались тысячные сделки на мастику, воск и свечи неведомыми доверенными неведомо где проживавшего свечного миллионера.
Здесь в середине уличного ряда находилась большая, в три окна, колониальная лавка Галузиных. В ней три раза в день подметали щепящийся некрашеный пол спитым чаем, который пили без меры весь день приказчики и хозяин. Здесь молодая хозяйка охотно и часто сиживала за кассой. Любимый ее цвет был лиловый, фиолетовый, цвет церковного, особо торжественного облачения, цвет нераспустившейся сирени, цвет лучшего бархатного ее платья, цвет ее столового винного стекла. Цвет счастья, цвет воспоминаний, цвет закатившегося дореволюционного девичества России казался ей тоже светло-сиреневым. И она любила сидеть в лавке за кассой, потому что благоухавший крахмалом, сахаром и темно-лиловой черносмородинной карамелью в стеклянной банке фиолетовый сумрак помещения подходил под ее излюбленный цвет.
Здесь на углу, рядом с лесным складом стоял старый, рассевшийся на четыре стороны, как подержанный рыдван, двухэтажный дом из серого теса. Он состоял из четырех квартир. В них было два входа, по обоим углам фасада. Левую половину низа занимал аптекарский магазин Залкинда, правую – контора нотариуса. Над аптекарским магазином проживал старый многосемейный дамский портной Шмулевич. Против портного, над нотариусом, ютилось много квартирантов, о профессиях которых говорили покрывавшие всю входную дверь вывески и таблички. Здесь производилась починка часов и принимал заказы сапожник. Здесь держали фотографию компаньоны Жук и Штродах, здесь помещалась гравировальня Каминского.
Ввиду тесноты переполненной квартиры молодые помощники фотографов, ретушер Сеня Магидсон и студент Блажеин, соорудили себе род лаборатории во дворе, в проходной конторке дровяного сарая. Они и сейчас там, по-видимому, занимались, судя по злому глазу красного проявительного фонаря, подслеповато мигавшего в оконце конторки. Под этим оконцем и сидел на цепи повизгивавший на всю Еленинскую песик Томка.
«Сбились всем кагалом, – подумала Галузина, проходя мимо серого дома. – Притон нищеты и грязи». Но тут же она рассудила, что не прав Влас Пахомович в своем юдофобстве. Невелика спица в колеснице эти люди, чтобы что-то значить в судьбах державы. Впрочем, спроси старика Шмулевича, отчего непорядок и смута, изогнется, скривит рожу и скажет, осклабившись: «Лейбочкины штучки».
Ах, но о чем, но о чем она думает, чем забивает голову? Разве в этом дело? В том ли беда? Беда в городах. Не ими Россия держится. Польстившись на образованность, потянулись за городскими и не вытянули. От своего берега отстали, к чужому не пристали.
«А может быть, наоборот, весь грех в невежестве. Ученый сквозь землю видит, обо всем заранее догадается. А мы когда голову снимут, тогда шапки хватимся. Как в темном лесу. Оно, положим, несладко теперь и образованным. Вон из городов погнало бесхлебье. Ну вот тут и разберись. Сам черт ногу сломит.
А все-таки то ли дело наша родня деревенская! Селитвины, Шелабурины, Памфил Палых, братья Нестор и Панкрат Модых. Своя рука владыка, себе головы, хозяева. Дворы по тракту новые, залюбуешься. Десятин по пятнадцать засева у каждого, лошади, овцы, коровы, свиньи. Хлеба запасено вперед года на три. Инвентарь – загляденье. Уборочные машины. Перед ними Колчак лебезит, к себе зазывает, комиссары в лесное ополчение сманивают. С войны пришли в «георгиях» – и сразу нарасхват в инструктора. Хушь ты с погонами, хушь без погон. Коли ты человек знающий, везде на тебя спрос. Не пропадешь.
Однако пора домой. Просто неприлично так долго женщине разгуливать. Добро бы у себя в саду. Да там развезло, увязнешь в грязи. Как будто маленько отлегло».
И окончательно запутавшись в рассуждениях и потеряв их нить, Галузина подошла к дому. Но перед тем как переступить его порог, она в минуту топтания перед крыльцом еще охватила мысленным взором много всякой всячины.
Она вспомнила теперешних верховодов в Ходатском, о которых имела близкое представление, политических ссыльных из столиц, Тиверзина, Антипова, анархиста Вдовиченко Черное знамя, здешнего слесаря Горшеню Бешеного. Все это были люди себе на уме. Много они на своем веку перебаламутили, что-то, верно, опять замышляют, готовят. Без этого не могут. Жизнь провели при машинах и сами безжалостные, холодные, как машины. Ходят в коротких, поверх фуфаек, пиджаках, папиросы курят в костяных мундштуках, чтобы чем не заразиться, пьют кипяченую воду. Ничего не выйдет у Власушки, эти все перевернут по-своему, всегда поставят на своем.
Лейбочкины штучки что означает
Другая сторона по кривой дуге была застроена небольшими домами в один этаж или два.
Все они были заняты амбарами, конторами, торговыми помещениями, мастерскими
Здесь, в спокойные времена, бывало, за чтением газеты-копейки восседал на стуле у
порога своей широченной, на четыре железных раствора раскидывавшейся двери,
грубиян-медведь в очках и длиннополом сюртуке, женоненавистник Брюханов, торговавший
кожами, дегтем, колесами, конской сбруей, овсом и сеном.
Здесь на выставке маленького тусклого оконца годами пылилось несколько картонных
коробок с парными, убранными лентами и букетиками, свадебными свечами. За оконцем в
пустой комнатке без мебели и почти без признаков товара, если не считать нескольких
наложенных один на другой вощаных кругов, совершались тысячные сделки на мастику, воск
и свечи неведомыми доверенными неведомо где проживавшего свечного миллионера.
Здесь в середине уличного ряда находилась большая в три окна колониальная лавка
Галузиных. В ней три раза в день подметали щепяшийся некрашеный пол спитым чаем,
который пили без меры весь день приказчики и хозяин. Здесь молодая хозяйка охотно и часто
сиживала за кассой. Любимый её цвет был лиловый, фиолетовый, цвет церковного, особо
торжественного облачения, цвет нераспустившейся сирени, цвет лучшего бархатного её
платья, цвет её столового винного стекла. Цвет счастья, цвет воспоминаний, цвет
закатившегося дореволюционного девичества России казался ей тоже светлосиреневым. И она
любила сидеть в лавке за кассой, потому что благоухавший крахмалом, сахаром и
темнолиловой черносмородинной карамелью в стеклянной банке фиолетовый сумрак
помещения подходил под её излюбленный цвет.
Здесь на углу, рядом с лесным складом стоял старый, рассевшийся на четыре стороны,
как подержанный рыдван, двухэтажный дом из серого теса. Он состоял из четырёх квартир.
В них было два входа, по обоим углам фасада. Левую половину низа занимал
аптекарский магазин Залкинда, правую — контора нотариуса. Над аптекарским магазином
проживал старый многосемейный дамский портной Шмулевич. Против портного, над
нотариусом, ютилось много квартирантов, о профессиях которых говорили покрывавшие всю
входную дверь вывески и таблички.
Здесь производилась починка часов и принимал заказы сапожник.
Здесь держали фотографию компаньоны Жук и Штродах, здесь помещалась
Ввиду тесноты переполненной квартиры молодые помощники фотографов, ретушер
Сеня Магидсон и студент Блажеин соорудили себе род лаборатории во дворе, в проходной
конторке дровяного сарая. Они и сейчас там, по-видимому, занимались, судя по злому глазу
красного проявительного фонаря, подслеповато мигавшего в оконце конторки. Под этим
оконцем и сидел на цепи повизгивавший на всю Еленинскую песик Томка.
«Сбились всем кагалом», — подумала Галузина, проходя мимо серого дома. — «Притон
нищеты и грязи». Но тут же она рассудила, что не прав Влас Пахомович в своем юдофобстве.
Не велика спица в колеснице эти люди, чтобы что-то значить в судьбах державы. Впрочем,
спроси старика Шмулевича, отчего непорядок и смута, изогнется, скривит рожу и скажет,
осклабившись: «Лейбочкины штучки».
Ах, но о чем, но о чем она думает, чем забивает голову?
Разве в этом дело? В том ли беда? Беда в городах. Не ими Россия держится.
Польстившись на образованность, потянулись за городскими и не вытянули. От своего берега
отстали, к чужому не пристали.
А, может быть, наоборот, весь грех в невежестве. Ученый сквозь землю видит, обо всем
заранее догадается. А мы когда голову снимут, тогда шапки хватимся. Как в темном лесу. Оно
положим не сладко теперь и образованным. Вон из городов погнало бесхлебье. Ну вот и
разберись. Сам чорт ногу сломит.
А все-таки то ли дело наша родня деревенская? Селитвины, Шелабурины, Памфил
Палых, братья Нестор и Панкрат Модых? Своя рука владыка, себе головы, хозяева. Дворы по